Явление, именуемое "Астафьев", в общественно-художественной и духовной жизни России второй половины двадцатого века действительно феноменально. В личной и творческой судьбе писателя необычно все. — Путь художника, пролегший через «жестокие жернова жизни» (Евг. Носов) — раннее сиротство, детдом, ФЗУ, окопы Великой Отечественной войны, черную работу в послевоенном уральском городке Златоусте, журналистскую поденщину в местной печати — к вершинам мировой славы. Необычна судьба его лучших книг ("Пастух и пастушка", "Последний поклон", "Царь- рыба") и у нас и за рубежом. Нетрадиционны постановка и решение проблем, общих в его творчестве с писателями-современниками (человек и война, человек и природа, нравственное состояние современного общества). Неожиданны, но всегда мотивированы жанровые определения, часто ставившие в тупик его издателей и критиков ("современная пастораль", "Ода русскому огороду", "Затеси"...). Уникальны отношения писателя с читателями, о чем свидетельствуют их письма, составившие два последних тома 15-томного собрания сочинений Астафьева и многое проясняющие в спорах о позиции писателя и характере эмоционального воздействия его книг на тех, кому они адресованы. Ярко самобытен язык астафьевской прозы, ставший объектом пристального внимания и изучения для десятков ученых-лингвистов. Неповторимо индивидуальна манера письма Астафьева, характеризующаяся резкими контрастами:
- достоверность — и тенденциозность, граничащая порой с субъективизмом,
- натуралистическая жестокость, давшая основание чешскому исследователю творчества Астафьева М. Заградке определить творческий метод автора романа «Прокляты и убиты» как «гиперкритикореализм» — и поэтические символы, которыми изобилует его проза;
открытая публицистичность — и щедрая образность;
- глобальность обобщений, связанных с важнейшими вехами современной истории, преломившейся в судьбах астафьевских героев, — и внимание к жизни микромиров как еще нами не осознанной великой сложности и красоте жизни, которую нужно защитить;
- богатство сатирической палитры — и лиризм;
- коробящая слух ненормативная лексика — и магия, волнующая музыка астафьевского слова, уподобляющая целые страницы повествования стихотворениям в прозе.
Ряд контрастов, характеризующих манеру астафьевского письма, может быть продолжен.
Начало исследования творчества В. Астафьева было положено работами критика А. Макарова, чутко определившего природу и суть дарования вступающего в литературу писателя («... по натуре своей он моралист и поэт человечности») и продолжено монографическим трудом сибирского литературоведа Н. Яновского, тщательно проследившего, хотя и вынужденного считаться с идеологическими установками своего времени, становление и эволюцию творческого метода писателя со всеми его обретениями и противоречиями и завершившего свое исследование анализом романа в новеллах «Царь — рыбa». Существование сегодня обширной монографической, учебно-методической, критической литературы о творчестве Астафьева (работы А. Большаковой, В. Курбатова, П. Гончарова, Н Лейдермана и др.), многоаспектность и основательность написанных в разных жанрах работ литературоведов новых поколений дают основание говорить о появлении в современной науке о литературе целой отрасли — АСТАФЬЕВЕДЕНИЯ.
Издание 15-томного собрания сочинений В. Астафьева (1997 - 1998 гг.) стало событием не только в литературно-общественной жизни России, но и для читателей, критиков и интерпретаторов творчества писателя за рубежом. С изданием 15-томника открылась возможность заново и во всей полноте осмыслить творчество большого художника, но очевиднее стали и трудности, подстерегающие на этом пути. И прежде всего — значительность объема материала, полемичность позиции писателя, самобытное художественное мышление, некоторые особенности которого мы попытались определить выше. Все это поставило исследователей творчества Астафьева перед новым кругом проблем.
Во второй половине 20-ого века В. Астафьев — один из самых полемических писателей. Сшибка критических оценок происходила всякий раз, прежде всего, когда шла речь о позиции художника. Наиболее ожесточенно велась полемика, как в этом убеждает Н. Янов¬ский, ссылаясь на эпизоды литературной жизни разных лет, в связи с публикацией «Стародуба», «Пастуха и пастушки» и «Царь-рыбы». Позже, уже в 90-ые, мы стали свидетелями настоящих критических баталий, разыгравшихся после появления романа «Прокляты и убиты». Всякий раз Астафьев предлагал новый взгляд на волнующие современников проблемы, расставлял неожиданные акценты в их трактовке, разрушал привычные штампы мышления. К примеру, само название романа «Царь-рыба» полемично по отношению к ложной мудрости, заключенной в десятилетиями вбиваемой в сознание каждого нового поколения формуле: «Человек — царь природы». (Сколько сочинений было написано школьниками и абитуриентами на эту тему!) В главе, давшей название всей книге, Астафьев опровергает казалось бы прочно утвердившийся стереотип. Рисуя схватку браконьера Игнатьича, вдруг ощутившего себя пылинкой в мироздании, с огромной почти мифической рыбой, автор комментирует: «Ре¬ки Царь и всей природы царь — на одной ловушке». И если «реки Царь» звучит всерьез и с почтением, то «всей природы царь» — с явно угадываемой авторской иронией, что чутко уловил чешский переводчик астафьевского романа Владимир Михна, назвавший переведенную им книгу «Ее Величество рыба». Но Астафьев не просто напоминал о том, что человек лишь одна из многих живых клеток природы, что гибель природы — и его гибель. Об этом писали и другие. В авторской позиции угадывалось разочарование и недоверие к человеческим разуму и сердцу, которые либо окончательно очерствели, либо позорно бездействуют. Используя, возможно, последний аргумент, писатель напоминал своим соотечественникам о сокрытом в природе ДУХЕ ВОЗМЕЗДИЯ, который настигнет всякого, кто нанесет ей вред.
Еще один пример. Критик Есаулов принципиальную новизну романа «Прокляты и убиты» увидел в изображении того, как впервые за свою историю Священную Отечественную войну ведет расхристианившаяся Русь, в которой произошла насильственная подмена православной веры большевистской: «С дилеммой «патриотизм — христианская совесть» во время оборонительной войны не сталкивалась ранее русская литература. Роман В.П. Астафьева — может быть, первый роман об этой войне, написанный с православных позиций и при полном осознании трагической коллизии». Отметим, что в романе немало страниц (вспомним хотя бы потрясший всех эпизод «показательно-воспитательного расстрела» братьев Снегиревых), на которых Астафьев с большой психологической убедительностью передает, как велика душевная потребность в молитве, испытываемая в трагических ситуациях даже теми из его героев, кем и имя Божие было предано забвению и не произносилось прежде. «Вера» — слово все чаще встречающееся на страницах последних книг Астафьева.
Одной из актуальных проблем сегодняшнего астафьеведения является, на наш взгляд, проблема расширения контекста, в котором должно прочитываться творчество Астафьева. Это даст возможность глубже и объективнее понять позицию писателя, понять достоверность или спорность его свидетельств о времени и о том, как оно определило мироощущение и судьбы его героев; понять, какие традиции русской литературы Астафьеву дороги и как они живут в его прозе; оценить, подлинный масштаб астафьевского дара и, наконец, его место в литературном процессе.
Как теперь уже стало очевидно, изначально этот контекст был заужен: критики упорно включали имя Астафьева в обойму имен «деревенщиков», которых затем именовали «почвенниками», «экологами», «традиционалистами». Разумеется, каждое из этих определений может быть приложено к Астафьеву, но втиснуть его в рамки какой-то ниши, не обеднив при этом существенно значимости созданного им, попросту невозможно. Напомним, что творчество Астафьева началось рассказом о войне «Гражданский человек», полемически звучащим, что немаловажно для понимания последующей прозы писателя о войне, по отношению к тем произведениям, которые были посвящены этой теме в литературе тех лет. Тема войны станет сквозной в творчестве Астафьева («Звездопад», «Пастух и пастушка», десятки рассказов), а в последнее десятилетие жизни писателя выдвинется на первый план (роман «Прокляты и убиты», по¬вести «Веселый солдат», «Так хочется жить», «Обертон»), завершившись пронзительным рассказом «Пролетный гусь», удостоенным в год смерти автора премии имени Юрия Казакова как лучший за 2001 год. Таким образом, в творчестве Астафьева определились сразу два берега: война («Болеть нам ею — не переболеть, вспоминать ее — не перевспоминать») и мир с многообразными драматическими проблемами жизни русского человека в довоенное и послевоенное время.
Во многом пути расширения контекста, в котором живет астафьевская проза, «подсказывает» публицистика писателя, составившая 12 том и включившая раздумья писателя о проблемах литературного труда, статьи, написанные в связи с юбилеями классиков русской литературы, его рецензии, предисловия, заметки о творчестве современных, в том числе и периферийных авторов. Тут нет слу¬чайных имен. Каждое названное имя, будь это прозаик или поэт (Пушкин, Гоголь, Толстой, Бунин, Распутин, Носов, Есенин, Твардовский,Симонов, Рубцов и другие), становится ключом к разгадке больших и малых тайн творчества самого автора. Думается, частные примеры в этом плане могут быть как раз наиболее убедительны. Сошлемся хотя бы на два из многих подобного рода. Хлопоты Астафьева, связанные с изданием запрещенной в свое время повести В. Зазубрина «Щепка» и его статья о ней и судьбе ее автора, по времени совпадают с работой писателя над окончательным вариантом и публикацией прежде тоже запрещенной цензурой главы романа в новеллах «Царь-рыба» — «Не хватает сердца», что, как представляется, далеко не случайно. При всей несхожести исторической ситуа¬ции, в которой действуют герои Астафьева и Зазубрина, при несовпадении их характеров и судеб, Срубов, исступленно одержимый идеей революции («Щепка») и Хромой («Не хватает сердца») с его слепой верой в вождя всех времен и народов, схожи своим фанатизмом. Можно предположить, что, дописывая текст главы, Астафьев вносил в нее какие-то штрихи и акценты в характеристику героя, навеянные прочтением зазубринской «Щепки». Или вот еще тоже очень частный пример, но уже другого плана. На встречах с читателями Виктор Петрович, отвечая на вопрос о любимом поэте, называл Анну Ахматову, что вызывало недоумение одних и сомнение других участников встречи. Однако в предисловии к изданным в Краснояр¬ске «Затесям» (1982 год) он поставил имя Ахматовой в ряд поэтов, составивших славу «настоящей...могучей, трагической, мировой поэзии», а на следующей странице процитировал строки «великого», по его определению, поэта: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда...»(6) И таким образом автор как бы дал читателю ключ к пониманию «Затесей», в которых самые будничные впечатления и события переплавляются силой астафьевского слова и воображения в высокую поэзию, что справедливо дало его критикам право сравнивать «Затеей» со стихотворениями в прозе.
Еще к вопросу о расширении контекста. Проникнуть в глубинные смыслы астафьевской прозы, увидеть в нем на определенном историческом этапе выразителя национального самосознания помогает соотнесение сказанного у него с тем, что прочитываем в трудах русских философов. Так, напряженно нарастающая в его творчестве мысль о доме с неизбежностью приводит на память утверждение Ивана Ильина о том, что для русского человека именно в доме заключены те святыни, которые являют «...источники нашей национальной силы»(7). В семье, в доме — лоно рождения человеческого духа, родовой очаг здоровых традиций, передающихся ребенку в знак любви и уважения к личности. Для Астафьева, передавшего в судьбах своих героев идущий на протяжении многих десятилетий разрушительный процесс в результате столкновения ДОМА и ИСТОРИИ, особенно трагично, когда его жертвами становятся дети. Темы ДОМА и ДЕТСТВА обычно в астафьевском творчестве сплетены. И именно дети с данным им от рождения инстинктом к жизни, восприняв традиции трудовой жизни семьи, уже в своих играх снова и снова строят ДОМ. Сошлемся хотя бы на такие эпизоды.
Высланные на Север из богатого алтайского села крестьяне вынуждены были, когда их скорбный караван, движущийся по Енисею, на пути застал ледостав, зимовать в тайге, которая вблизи сооруженных землянок вскоре покрылась бугорками неглубоких могил. «На могилы дети ходили играть в дом и в пашню, так как эти бугорки были единственно зримо приближенной землей» («Так хо¬чется жить»). Психологически тонкие и одновременно трогательные сцены детских игр в семью и дом с распределением ролей (муж и жена, папка и мамка, хозяин и хозяйка), свидетельствующих часто и о преждевременном горьком опыте детей, рисует Астафьев в «Оде русскому огороду».А на заключительных страницах повести «Последний поклон» в завершившей произведение и написанной позже — в 1991 году — главе «Зрелые раздумья» писатель дает еще одну, наполненную глубоким значением сцену:
«На той, еще не вспоротой бульдозером речке, возле не раздавленных гусеницами ключей трудятся двое — он и она. Мальчик и девочка. «Мальчики играют в легкой мгле, сотни тысяч лет они играют: умирали царства на земле, детство никогда не умирает». Он складывает дом, она месит глину, носит в ладошках воду, и, когда вода проливается меж пальцев, он ворчит на нее, и она снова и снова спешит к речке, терпеливо доставляя воду на замес. Построили дом, он, хозяин, идет за дровами, может, и рыбу добывать, она стряпает пироги из глины, укладывает под лопушок сделанных из сучков деточек — спать. Накрыли хозяева стол, ягодок черемухи и смородины на него насыпали, хозяйка желтенький цветочек — недотрогу в серединку поставила — огонек в доме затеплила, ромашек, называемых лебяжья шейка, на постель детей набросала. Спешите гости и все люди добрые, на огонек во вновь построенный дом вам тут всегда рады».
Близость Астафьева русским философам прежде всего в глубоком ощущении народного идеала, который резко очерчивается в кризисные моменты истории, когда происходит пробуждение национального самосознания. Его проза словно аккумулирует в себе «энергию стыда» (термин В.Леоновича), накопленного в нашей жиз¬ни: «Ни бог, ни природа не виноваты, что ты стал тем, чем ты стал. Ищи в себе виноватого, тогда не будет виноватых вокруг. Уверни тлеющий фитиль, погаси зло в себе и оно погаснет в других, только так и не иначе — это самый легкий, но и самый сложный путь к людскому примирению. И открой в себе память!» Именно в мужестве винить за окружающую мерзость жизни прежде всего себя Н. Бердяев и видел настоящую свободу. Со страниц астафьевских книг гневно и убеждающе звучит требование опамятствоваться, отважиться на самоосуждение, за которым, по словам К. Леонтьева, еще одного русского философа, неизбежно следует покаяние и возрождение. Стремясь предотвратить бег своих современников к пропасти и самоуничтожению, Астафьев-публицист словно пытается вложить в их уста слова творимой им молитвы:
«Господи! Где наш предел? Где остановка? Укажи нам, окончательно заблудившимся путь к иной жизни, к свету и разуму! Господи! Ты же обещал нам его, указывал, но мы оказались непослушными чадами, норовистыми, свой разум куцый с гордыней своей выше Твоего вознесли и в беге, смятении, вечной борьбе за свободу и счастье не поняли, что жизнь, которой Ты нас наградил, и есть высшее счастье и награда, а свободой, значит, и собой, по твоему велению мы обязаны распоряжаться сами. Но мы не справились с этой первой и единственной святой обязанностью, впали в тяжкий грех отрицания всего разумного, нам свыше дарованного.
И прости нас, Господи! Прости и помилуй. Может, мы еще успеем покаяться и что-то полезное и разумное сделать на этой земле, и научим разумно, не по-нашему, распоряжаться жизнью своей и волей наших детей и внуков. Прости нас на все времена, наблюдай нас и веди к солнцу, пока оно не погаснет». («Где наш предел?»).
Обращение к классикам русской литературы, из которых, пожалуй, чаще других на страницах своей публицистики Астафьев называет имена Пушкина, Гоголя, Толстого, всегда для автора — повод напомнить об ответственности художника перед читателем: («...в литературе русской не должно быть никакого баловства, никакой самодеятельности, нет у нас на это права. За нашей спиной стоит такая блистательная литература, возвышаются горами такие титаны, что каждый из нас, прежде чем отнять у них читателя хотя бы на день или час, обязан крепко подумать над тем, какие у него есть на это основания»), а для нас еще и возможность глубже понять, какие традиции особенно дороги ему, что существенно расширяет контекст, в котором прочитывается его проза. Астафьев никогда не оставался равнодушен, когда в его присутствии заходил вопрос о традициях, которым он следует. Сошлюсь на два памятных астафьевским землякам-красноярцам эпизода его встреч с читателем в краевой научной библиотеке. В декабре 1986, когда зашла речь о военной про¬зе, писателю был задан вопрос, продолжателем каких традиций в этой теме он себя считает, на что не без запальчивости он ответил: «Совестливых!» А когда на презентации первого тома 15-томного сочинения Астафьева в одном из выступлений прозвучало данное ему определение «традиционалист», он живо прореагировал: «А разве плохо быть традиционалистом в литературе, где были Пушкин, Гоголь, Толстой, Бунин...?»(8). К привычному для него в таком случае ряду он в последнее время все чаще добавлял имя Бунина. И это неслучайно. Несмотря на разность среды и корней, абсолютную несхожесть рисунка судеб, наконец, разный звук прозы, их роднит глубина чувства русской природы, русского характера, русского языка, острота миропереживания, возможно, идущая от того, что оба выросли там, где, но определению Бунина, «хлеба подступали к самому порогу». Вырвавшееся, кажется, из самого сердца бунинское признание: «Боже! До чего я остро чувствую жизнь! До чего остро!» — могло бы принадлежать и Астафьеву и может быть поставлено рядом со многим из сказанного им. Бунинская традиция в творчестве Астафьева явно недооценена. А она прежде всего — в боли за нереализованные возможности и талантливость русского человека, за неиспользованные богатства земли, на которой ему щедро подарено жить, за так и не состоявшийся праздник жизни. Вслед за автором «Окаянных дней» Астафьев имел право произнести: «Россия. Кто смеет меня учить любви к ней?». Совершенно очевидно, что в контексте подобных сопоставлений, на которые нас наталкивает сам писатель, можно глубже ощутить всю силу оскорбленной и мучительной любви Астафьева к своей стране, к своему многострадальному народу и объективнее понять его гражданскую позицию. Пожалуй, никому из современных писателей не было дано с такой пронизывающей силой обжечь своего читателя чужой болью, как это делает Астафьев, рисуя судьбы своих героев. Вспомним хотя бы маленького бездомного героя «Кражи» или детски-беспечную мать «касьяшек», или трудягу и бескорыстника Акима («Царь-рыба»), или Паруню («Паруня») с ее многотрудной долей, или еще не успевших возмужать братьев Снегиревых, приговоренных к «показательно-воспитательному расстрелу» и до последнего своего мига так и не осознавших бесчеловечности махины, с которой столкнула их жизнь(«Прокляты и убиты»). Совсем не похожа на эти судьба Хромого, героя, как уже говорилось выше, запрещенной в свое время главы «Не хватает сердца» («Царь-рыба»): кадровый военный, высоко понимающий свой гражданский долг, он в годы уже начавшихся сталинских репрессий подает официальный рапорт, в котором излагает свою особую точку зрения на положение дел в армии, за что, согласно логике тех лет, был осужден как «враг народа» и сослан на стройку Норильска. Хромой предпринимает многократные попытки побега с единственной целью — добраться до Сталина и Ворошилова, в которых он свято верит, чтобы рассказать им об ужасах, творящихся в северном ГУЛАГЕ. Обморозив при последней попытке бежать ноги, он вынужден расстаться со своей надеждой. Однажды, когда заключенные рыли котлован, Хро¬мой не выдерживает издевательств конвоира над одним из них: выхватывает из рук надзирателя винтовку и наносит ему смертельный удар. А затем, провозгласив: «Да здравствует товарищ Сталин!» — пускает пулю в себя. Стоит ли напоминать, что всякая фанатическая ослепленность была отвратительна Астафьеву? Однако он заставляет нас пережить судьбу своего героя как трагическую, ибо видит в нем одну из жертв времени, от лица которых сразу после войны народным поэтом Михаилом Исаковским, тогда еще подобной ослепленности не пережившим, было сделано признание: «Мы так вам верили, товарищ Сталин, как может быть, не верили себе». В горькой истории угасания двух молодых жизней, двух рядовых Отечественной Данилы и Марины Солодовниковых и их только появившегося на свет ребенка, которую поведал Астафьев в своем прощальном рассказе «Пролетный гусь», пролилась «слеза несбывшихся надежд», так долго искусственно сдерживаемая в нашей литературе. Солдат, защитивший в кровопролитной схватке с фашизмом достоинство своего Отечества, не отстоял однако в ней права на достойное человеческое существования для себя и своей семьи. Выстояв в смертельной схватке с врагом, доверчиво вступая в послевоенный мир, доброжелательные к нему и открытые людям, охваченные поначалу чувством общности своей судьбы с судьбой страны и народа, подвижнически готовые на самый тяжкий труд и в мирное время во имя незатейливого счастья вить собственное гнездо, герои рассказа ока¬зались обречены на гражданское сиротство и гибель. Как бы ни были близки или чужды личному и гражданскому опыту Астафьева судьбы созданных им героев, позиция писателя одна: боление за человека, признание за ним права на лучшую долю.
Хотя бы конспективно, означим еще ряд проблем, которые, как нам кажется, в астафьеведении сегодня с должной полнотой еще не освещены.
1) Объективное изучение эволюции писателя, которая, как это сегодня стало очевидно, не шла только по восходящей, ибо в ней был свой «золотой век», были свои взлеты, связанные, прежде всего, с такими его произведениями, как «Пастух и пастушка», «Последний поклон», «Царь-рыба», «Ода русскому огороду», десятки «Затесей», и свои спады. Предстоит, например, понять и объяснить мотивированность повторов сюжетных линий и ряда ситуаций в прозе Астафьева о войне последних лет, что, возможно, связано с тем, что он спешил досказать переполнявшие душу воспоминания и мысли, которыми не успел или не мог поделиться со своим читателям в обстоятельствах прежних лет. Неверно было бы не замечать иного художественного качества и иного языка его произведений этого периода.
2) Сегодня в новой исторической ситуации небесполезно было бы проследить движение оценок творчества Астафьева в критике и литературоведении, в том числе и за рубежом. Выше, например, упоминалось определение астафьевского метода, которое дал чешский исследователь военной прозы писателя Мирослав Заградка: «гиперкритикореализм»(1) — определение как неожиданное, так и точное. Ему же принадлежит и другое суждение, которое тоже не может быть оставлено без внимания: Астафьев, являясь блестящим мастером малого жанра, не обладает однако романным мышлением. Будучи полемичным, оно невольно заставляет вспомнить признания самого автора о «любимом жанре» и возвратится к жанровым определениям, которые он даст своим наиболее значительным произведениям: роман в новеллах («Царь-рыба») и повествование в новеллах («Последний поклон»). Не меньший интерес представляют и наблюдения иноязычных переводчиков Астафьева. Например, чех Владимир Михна, которого в прозе Астафьева привлекли «ошеломляющая искренность, беспощадная исповедальность, знание жизни, стремление соединить художественную и жизненную правду, блестящее мастерство и великолепное знание народного языка», определил жанр «Последнего поклона» над переводом которого он работал не¬сколько лет как «философско-этнический трактат», а творчество Астафьева отнес к «морально-максималистскому» направлению в современной литературе(9). Сходство определений («гиперкритикореализм», «морально-максималистское направление») нетрудно уловить. Думается, подобные суждения в современном астафьеведении Должны быть учтены.
3) Пришло время и для постановки проблемы качества переводов Астафьева, которые подчас доставляя огорчение писателю и вызывая у него досаду, никогда не оставляли его равнодушным. Он всегда готов был прийти на помощь своим переводчикам, хотя иногда, верный себе, подтрунивал над допущенными ими ляпсусами. Вот что он сказал, к примеру, в интервью, данном пражскому журналу «Иностранная литература»:
«Я как-то спросил у знакомого поляка о своих книгах, довольно часто издававшихся в Польше, как, мол, они на польском-то выглядят? «О — о, Виктор! — воскликнул поляк. — Хорошо, что польского не разумеешь! А то бы прочитал свою книгу на польском и сразу падал на землю и умирал от разрыва сердца!» Вот недавно перевели на английский мою повесть «Последний поклон» под названием «Кивок головы». Ну как тут не падать на землю?! Думаю, что мои трудно переводимые названия книг и язык, изобилующий местной речью и истинно русскими словами, которые отчего-то сделались «редкими», переводить буквально нельзя, какой-то сходный материал найдется в любом языке, при этом, конечно, многое потеряется, исчезнет «тень» и «полутень», но тут уж ничего не поделаешь. Лишь бы переводчики отсебятину не пороли, избегали неточностей и глу¬постей. Многие переводчики шлют мне большие письма с просьбой объяснить им непонятные слова, и я, отложив всякие дела, немедленно (немедленно! — Г.Ш.) отвечаю»(10).
4) Изучение языка астафьевской прозы может быть по- настоящему успешным, когда будут совмещены усилия не только лингвистов и литературоведов, но еще и музыковедов. «Проза В. Астафьева наполнена музыкой. Вот почему, наверное, прочитав первую же его книгу, я знал, что рано или поздно попытаюсь с помощью нотных знаков перенести на бумагу то, что им же, Астафьевым, спето, но только мной услышано», — пишет композитор Олег Меремкулов, создавший симфонию для оркестра русских народных инструментов «По прочтении В. Астафьева»(11). В эссе «О ритме прозы» сам Астафьев писал: «...прежде чем возникнет сюжет, оформится замысел, вещь должна «зазвучать», слиться в единую мелодию, навеянную внутренней потребностью автора и самой жизнью» — Как это снова напоминает строки уже другого ахматовского стихотворения о предощущении стиха!
...Неузнанных и пленных голосов
Мне чудятся и жалобы и стоны,
Сужается какой-то тайный круг,
Но в этой бездне шепотов и звонов
Встает один, все победивший звук.
Так вкруг него непоправимо тихо,
Что слышно, как в лесу растет трава,
Как по земле идет с котомкой лихо ...
Но вот уже послышались слова
И легких рифм сигнальные звоночки, —
Тогда я начинаю понимать,
И просто продиктованные строчки
Ложатся в белоснежную тетрадь
«Творчество»
Отдельные страницы книг Астафьева звучат и волнуют душу, как высокая поэзия. В критике высказывалось мнение, что анализировать произведения Астафьева по законам прозы нельзя. Творчество Астафьева дает богатый материал для изучения такого интересного явления, как взаимопроникновение поэзии и прозы. В создании особой лирической атмосферы в прозе Астафьева следует отметить (кажется, об этом еще не говорилось) роль щедро рассыпанных на ее страницах афоризмов, которые соседствуют с утомляющей иного читателя чрезмерной детализированностью, возможно, идущей от крестьянской обстоятельности, его манеры письма (еще один из астафьевских контрастов!). В этих афоризмах, помимо того, что они выполняют в повествовании роль неких композиционных скреп, сконцентрирован духовный опыт писателя, его нравственное и эсте¬тическое кредо, содержатся заветы, адресованные нам, его философия жизни и творчества. Вот хотя бы некоторые из них: «Красивое да доброе видеть - может, в этом счастье и есть»; «Любовь - это творчество»; «Творя хлебное поле, человек сотворил себя»; «Музыку даже водородной бомбой не убить: сгорит деревянная скрипка - останется божественный звук»; «Пока есть мир, есть и художник, есть и его муки, и не только творческие»; «У гигантов духа и муки гигантские»; «Весь творческий процесс писателя - это, прежде всего, процесс внутреннего борения и самоусовершенствования»; «Любить и страдать любовью - и есть человеческое предназначение»; «Никакое предательство и никакая подлость даром не проходят»; «Счастье и понятие его - дело не постоянное, текучее, но бесспорно одно - общение с природой, родство с нею, труд во имя нее - есть древняя, неизменная, быть может, надежная радость в жизни человека»; «Сердце художника и изнашивается прежде всего потому, что в него, как в огромную мишень, попадают все беды и радости земные, и неумение разгадать жизнь, изобразить ее, мучает его, как птицу, которая не может подняться с земли».
В данном сообщении обозначены лишь некоторые из проблем, которые встают сегодня при изучении творческого наследия Астафьева. Круг их должен быть гораздо шире. Думается, интересными не только для специалистов будут, например, воспоминания о писателе, личности яркой, артистичной и многообразно одаренной. Авторами первого выпуска их, подготовленного кафедрой литературы и поэтики КГУ и озаглавленного астафьевской строкой «И пробуди в себе память», стали земляки В.Астафьева: писатели, журналисты, ученые, художники, искусствоведы, актеры и другие представители творческой интеллигенции. Широкую аудиторию могут, очевидно, привлечь и интерпретации астафьевских сюжетов на сцене и экране. И, конечно, глобальная задача (идея эта была в свое время дана известным красноярским книголюбом Иваном Маркеловичем Кузнецовым), которая встает перед исследователями творчества писателя, — создание Астафьевской энциклопедии, работа над которой, кто бы не возложил на себя ответственность за организацию ее, может быть успешной лишь в том случае, если к участию в ней будут привлечены серьезные ученые разного профиля: от литературоведов и лингвистов, от философов и историков до искусствоведов и биологов, психологов и экологов.