Бродяги, смертники, изгои...
Весь мир нам кажется чужим.
Живём, не дорожим собою
и перед смертью не дрожим.
Нам в этой жизни невозможной
всего страшнее суета.
И вот звучат тоской острожной
все песни Старого Скита.
Теряем кисть из рук умелых.
Теряем смысл. Теряем цель.
Летит вдоль стен заиндевелых
горизонтальная метель.
Банальна жизнь. И смерть банальна.
Тоска банальна. И беда.
И мы почти горизонтально
летим, не ведая куда!
Летим, летим над милым краем,
где нам открыты все пути.
Вот так над жизнью пролетаем.
Так над судьбою пролетим...
* * *
Я – один. Замерзающий инок.
На сто вёрст – ни единой души.
Паутиною белых снежинок
кто-то сумрачный вечер прошил.
Я живу в ожидании встречи,
где вниманьем её почтить?
Тяжким грузом ложатся на плечи
все несбывшиеся мечты.
Я брожу по пустому небу.
Я – отверженный в звёздном краю.
Словно странник, просящий хлеба,
я у окон твоих стою.
Тишина... Ни огня, ни звука,
ни улыбки, ни взгляда нет.
Ночь – постылая старая сука –
приласкалась в тиши ко мне.
Вот и стой под окном и тоскуй.
Тишину, застывая, слушай.
И корявый ночной поцелуй
навсегда запечатал душу.
Всё мне чудится странный сон.
от него я в ночи просыпаюсь:
я – могильщик своих похорон.
Горсть земли на свой гроб бросаю.
А потом
над холодным холмом.
снег накинув, как плащ, на плечи.
чуть ворочая языком.
говорю я прощальные речи.
Мол, погиб он в расцвете сил.
Был он молод, и бодр, и весел.
Был изгоем. Поэтом был.
И ушёл, не допев своих песен.
И теперь – ничего не надо,
ни забот, ни кошмарных снов!
Мать-земля! Из твоих сынов
он один из достойнейших
Ада...
* * *
Всё просто. Всё обыкновенно.
Жизнь бьёт не только кулаком.
Жизнь бьёт мелодией Шопена...
Бьёт, не жалея ни о ком!
Всё просто. Всё обыкновенно.
Мораль любого подлеца
внеклассова и вневременна.
Ей нет начала. Нет конца.
Меня воспитывали много.
Учили жить. Учили пить
и не пьянеть. В карман за словом
не лезть. Обманывать. Любить.
Любить не так, чтоб в злую полночь
срываться: «Без неё не жить!»
А просто – знать. А просто – помнить.
И забывать. И вновь любить.
Учили подличать. Сгибаться
перед началом всех начал.
В лицо учили улыбаться
вышестоящим сволочам.
Я с детства был способен очень.
Но в жизни
встанет в горле ком,
и до конца прожить захочешь
бездарнейшим учеником!
Всё почему-то не доходит:
Простые истины, и те
в своей нагольной простоте
для сердца сложных формул вроде.
Живой и вроде неживой.
Свободен вроде, а стреножен.
По пустякам из кожи вон
готовый выскочить. И всё же
живущий в ней. Дрожащий в ней
с постылой маскою кретина...
То ль бессловесная скотина,
то ль просто тень среди теней...
* * *
Попытка — не пытка... А "исповедь" — искреннее призна¬ние в чем-нибудь, откровенное изложение чего-нибудь. "Это — второе значение этого слова. В начале было слово". "В Начале было Слово... ". Ну что ж, попробую. Попытаюсь...
Я перед вами — весь, как на духу.
Штаны — навыворот.
Портянки — на диване.
Своей души бюстгальтер на меху,
как на духу, снимаю перед вами.
На мне сошелся клином белый свет.
Прожектора — в упор: спасенья нету.
Прикрыться бы страничками газет,
на коих доводилось быть поэту.
Стихи мои...
Мой фиговый листок...
Им не прикроешь ни стыда, ни срама.
Их, может быть, хватило лишь на то б,
о чем в стихах не говорится прямо...
Ну, и так далее. Я ж не говорю, что эти вот строчки я прямо сейчас сочинил, не-ет, это было лет пятнадцать назад, и я даже не пытался их куда-то в печать протолкнуть, куда там. А в позапрошлом году они как-то незаметно все же проскользнули в моей подборке в "Красноярском рабочем". Ну и что? Вахтерши общежития, где я в своей "одиночке" живу ("молодая вдова в "одиночке" живет..."), если и читают газеты, так и то только телепрограм¬мы. И когда я, весь из себя гордый за публикацию в "КР" — на целую субботнюю полосу! — своей подборки, слегка покачи¬ваясь, в сопровождении такого же рядового советского "гения", художника с бородой, шел мимо вахты домой, старушка-"божий одуванчик" выбросила перед нами "шлагбаум": "Не положено! Низ-з-зяГ — "А в чем дело?" — "А вот, читайте". И впрямь, там, где в совконцлагерях (в кино видел...) висит знаменитый лозунг: "На волю — с чистой совестью", в общаге нашей висит такое вот объявление: "...строго запрещается: I. Распитие спиртного. 2. Хождение по общежитию в пьяном виде. 3. Драки, семейные скандалы. 4. Грубости в адрес вахтеров...", "...вплоть до выселе¬ния... под контроль милиции...".
Господи, где я живу? На свободе с чистой вроде бы совестью или? С той я или с этой стороны колючей проволоки? Ведь до сих пор: "Шаг вправо, шаг влево считается за побег. Конвой стреляет без предупреждения". И стреляет без промаха, в лоб!
"Одиночка" — девять квадратных метров — рассчитана на двоих. Живут в общежитии в основном семейные или пенсионе¬ры, женщины с детьми. "За эту вот площадь жилую" с меня, как с человека постороннего, не работающего в организации, которой общежитие принадлежит с марта этого года, требуют квартплату — 130 тысяч рублей в месяц. Ставят вопрос о принудительном выселении. Это чепуха, что где-то там записано о праве человека на жилье, на профессию, о том, что квартплата не должна превышать десяти процентов заработка. Черта с два! Читали, слыхали, видели... Выселят вот-вот, и будет одним бомжом больше. Ну и что, что член Союза журналистов, Союза писателей!
— Ты, Николай, вот что, прямо говори, — заявил мне один из начальников, старинный мой знакомый, сколько я о нем в раз¬ных газетах хороших слов в "добрые старые времена" написал-наговорил, — ты, вот что, или платить будешь, или писать. Одно из двух...
— Да смешно ж это, абсурд, Емельяныч, — почти кричу я в его безукоризненно-честные глаза. — Ты вот сколько за свою трехкомнатную платишь? Или мэр Дивногорска — сколько? Ну, тысяч десять, двенадцать. Почему ж я за эту гр-робину, я, с 1961 года в Дивногорске живущий, работающий и электриком, и сле¬сарем, и киномехаником, и журналистом — заведующим отделом городской газеты, я, которому Бочкин лично значок "Строитель Красноярской ГЭС" вручал... почему я...
— Хватит, — это уже мне наш городской "культзатейник" говорит, ну тот, который у нас в городе всей культурой ведает-заправляет, который больше, чем "два притопа, три прихлопа", ничего делать не может. — Хватит, — говорит он мне. — Вы ж сами, демократы, этого хотели. Коммунисты вам не нравились. Вот — за что боролись...
— Так мы-то при чем? Да вся ж ваша шобла только кабине¬тами между собой поменялась, только вывески сменили, а так — все при своих кормушках-корытах, как чавкали, так и хрюкаете, — взрываюсь я.
...кричу, надрываюсь, но голос мой глохнет у самого рта. Как будто с крутого обрыва срываюсь. Лечу и кричу. А вокруг — пустота..." Все та же "крысота, взобравшись на большие трибуны, пра¬вит бал и в стране, и в городе...
— Юрий Иванович, — говорю я нашему мэру, — вот умру я, кто меня хоронить будет?
— Да не боись, Николай, — вальяжно так, с носков на пятки покачиваясь, говорит наш городничий. — Невостребованные трупы за счет администрации хоронят, есть у нас такая статья.
— Да ведь дороже обойдется, — опять взвиваюсь я. — Может, дешевле меня живьем пока сохранить? Чем я вам надоел так, властители вы наши? А в Абан приезжаю, мне там дом в аренду на лето снимают, поработай только в газете лето. В Туруханске — за гостиницу, за отдельный номер платят. В Туру приглашают, с жильем никаких проблем.
— Так и езжай. В Абан. В Туру. В Туруханск. Хоть в Турцию...
— Да не хочу я из Дивногорска уезжать, мой это город. Мне здесь двадцать четыре человека свою кровь отдали, когда меня Гурьянов с Туляковым с того света вытаскивали, хирурги наши божьей милостью. Меня здесь любая собака узнает, никакая ско¬тина на меня не взбрыкнет, что ж вы-то? В чем я виноват перед вами? "Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать". Нет, ягненком я себя не считаю, скорее волком-одиночкой. Ну, не могу я жить в стае, в стаде...
Разговор с мэром (о невостребованных трупах) шел у нас в здании краевого суда. Меня пригласила общественная организа¬ция "Граждане города Дивногорска" поработать редактором своей газеты. Газеты не было, не было средь "граждан" и свободных профессионалов-журналистов, Юрию Менделевичу не было смысла покидать, оставлять привычное место в городской газете "Огни Енисея".
— Юрий Иосифович тоже "гражданин". Сделал я газету. После нулевого номера нас выселили из помещения, где "граждане" раз в неделю собирались. После первого номера — вызвали в нарсуд, где по иску нашего мэра "за нанесение морального ущерба, унижение чести и достоинства" мэрского газете был присужден штраф. С меня, как с редактора, 350 тысяч, с автора статьи "Кто сегодня у власти?" М. Палубнева столько же, с учредителей — аналогично. В краевом суде, куда мы подали апелляцию или кассацию (не разбираюсь я в этом), решение горсуда оставили в силе. Куда прешь? Против ветра...
Поэт в России — меньше, чем поэт. Он меньше, чем милиции сержантик. Ни денег нет. Ни пистолета нет. Так... Кое-что... Стишки-с... И с боку бантик...
В Начале было Слово. Слово сотворило мир. Как только нач¬нет деградировать (а оно уже давно у нас деградирует) Слово, так начнет деградировать наш мир. Слово, изнасилованное похабными пастями наших Неронов и Калигул.
Мою честь и достоинство унижают на каждом шагу. Так же, как и честь и достоинство сотен тысяч красноярских людей, ко¬торые читают сейчас эту статью мою, — это не статья, это крик. Попытка исповеди... Вы говорите: "Попытка — не пытка"? И что моя фамилия не Руссо, а Рябеченков... Да не Рябеченков моя фамилия. Иванов — Петров — Сидоров, вот как теперь меня называть...
"Торжествующее хамство" — это словосочетание имеет смысл только при условии, что хамство — высокопоставленное. Ибо хамам в ролях вахтерш, приемщиков посуды, несчастным "ментам поганым" торжествовать приходится только эпизодиче¬ски, вот они и сторожат каждое мгновение и дорожат им, этим мгновением, когда, унизив ближнего, этим самым как бы приподнимаются из своих помоев. Обсохнуть не успеете, сверху, с "верхов", на вас опять шайка-лейка помоев, — захлебнись и сдохни! Доколе?! "До самой смерти, матушка", — отвечал протопоп Аввакум... Почему я сейчас пишу, почему хочу видеть опубликованным этот "вопль", этот "глас вопиющего" именно сейчас? Да потому, что у меня уже два официальных предупреждения о выселении из общежития за "неуплату квартплаты". Представляете: 150000 за девять облезлых квадратов? Я еще ни разу не получал таких денег, ни разу не тратил больше на пропитание, откуда же я их возьму? "Идите работать на завод, мы вам дадим койко-место", — заботливо предлагают мне мэрские чиновники. "Кем работать на заводе? — спрашиваю я. — Я специалист электрик, но сейчас мне в электричество путь закрыт, зрение не по¬зволяет. Грузчиком? У меня — язва, спросите у врачей, которые сами до сих пор не верят, что я после трех внутренних кровотечений выжил, да еще и водку пью. И курю. И живу впроголодь, всухомятку. Мотаюсь по краю, сегодня на Подкаменной, завтра в Ермаковском, послезавтра — в Боготоле, в Абане. "Жизнь моя! Ты не писк, а — поиск. Пыль и соль на моих щеках. Красноярское море — по пояс.
Ширина Енисея — шаг. Но однажды, когда устану (не вменяйте, прошу, в вину!), припаду, задыхаясь, к стакану, и в стакане— воды! — утону..." Ну, вот, сам и признался, все ведь знают, кому море по колено. От Господи! До чего же мне это ханжество надоело! "Мне ваша б...ратская мораль, моей оплаченная кровью..."
Так вот, когда меня выселят, я самосожжением заниматься не стану, голодовки объявлять не буду, — много чести! Я найду способ хлопнуть дверью, есть варианты...
Меньше всего мне хочется, чтобы мою "попытку..." читате¬ли восприняли как жалобу. И тем более — правители, душеПРИ-КАЗЧИКИ наши. "Власть отвратительна, как руки брадобрея..." Любая! Власть только тогда оправдана, когда она — незаметна. И потому — необходима. Эти понятия — незаметности и необходимости — не противоречат одно другому, я не буду объяснять — почему, это невозможно объяснить, доказать, это аксиома, ее надо принимать как "необходимое зло". Но когда эта власть немытыми руками, пальцами сжимает твое горло, намыливает щеки, хватает за кончик носа, — бр-р-р-р... Я предпочитаю бриться самостоятельно.
Именно поэтому я убежден, что "телевидение есть опиум для народа". Я уже третий год не смотрю в "ящик", может быть, именно потому для меня не существует вопроса: "Кто есть ху?" Все они друг друга стоят. "Оба лучше!"
Эти "непричесанные" мысли, осколки, "дребезги", — я думаю, не одного меня бессонными ночами беспокоят. "Бродяги, смертники, изгои", — нас много. "Бедные троглодиты. Зверье вы мое окаянное! Зачем вы так рано вымерли? Ну не с кем поговорить..."
"Мы по одной дороге ходим все" — Так думал я. Одно у нас начало, Один конец. Одной земной красе В нас поклоненье свято прозвучало! Зачем же кто-то, ловок и остер, — Простите мне — как зверь в часы охоты, Так устремлен в одни свои заботы, Что он толкает братьев и сестер?! —
тридцать лет назад в такой вот форме выразил вечный "проклятый вопрос" Николай Рубцов.
"Жизнь без начала и конца".
Все просто. Все обыкновенно.
Мораль любого подлеца
Внеклассова и вневременна.
— Действительно, разве от цвета кожи, разреза глаз, формы ушей или от перемены цвета флага или названия страны, города, улицы зависит наш внутренний нравственный закон? Так что ж тогда воздух сотрясать? — спросите вы. Спросите что-нибудь полегче. А я опять вам Рубцова почитаю:
Неужели в свой черед
Надо мною смерть нависнет, —
Голова, как спелый плод,
отлетит от веток жизни?
Все умрем.
Но есть резон
В том, что ты рожден поэтом,
А другой — жнецом рожден.
Все уйдем.
Но суть не в этом...
Я не удивляюсь, когда "милиции сержантик" среагирует на эти стихи жеребячьим гоготом, но когда на них таким же образом реагируют "люди в лампасах" — это все. Процесс необратим. Деградация полнейшая. На всех уровнях...
Бьется мысль, словно рыба об лед.
Рыба вырваться хочет на волю. Что ж...
Придет с топором идиот, лед продолбит и рыбу заколет...
Больше всего меня поражает в поведении наших "верхних" ребяток ихняя уверенность в собственной необходимости. Ну, как в свое время уверены были в ней жильцы-постояльцы штаб-квартир обладателей "ума, чести и совести". У них, только у них есть честь и достоинство, сейчас их оценивают (самооценивают!) в миллион—полтора, с каждым днем, в связи и инфляцией, ра-а-стет цена-стоимость. За чей счет? Кто эту честь оплачивает? А все те же - "он, ты, я..." "Они - работают, а вы их труд яда»" Господи! Дай сил, чтобы хоть умереть свободным...
Дела моей поэзии — хреновы.
Уже мне не взбежать на пьедестал.
Хотел я быть в Поэзии Барковым,
но даже Рябеченковым не стал...*