Общественная организация
Центр Чтения Красноярского края
Государственная универсальная научная библиотека Красноярского края
Главная Архив новостей Открытые книги Творческая мастерская Это интересно Юбилеи Литература Красноярья О нас Languages русский
Все в слове…. Целая жизнь может измениться только от того, что сместилось одно слово, или оттого, что другое по-королевски расселось посреди фразы, которая не ждала его и ему не подчиняется…
Пабло Неруда
чилийский поэт и публицист, лауреат Нобелевской премии по литературе за 1971 год

Юбилеи



10 февраля исполняется 125 лет со дня рождения Бориса Леонидовича Пастернака (1890-1960)
Безумье – доверяться здравому смыслу. Безумье – сомневаться в нём. Безумье – глядеть вперёд. Безумье – жить не глядючи. Но заводить порою глаза и при быстро подымающейся температуре крови слышать, как мах за махом, напоминая конвульсии молний на пыльных потолках и гипсах, начинает ширять и шуметь по сознанью отражённая стенопись какой-то нездешней, несущейся мимо и вечно весенней грозы, это уж чистое, это во всяком случае – чистейшее безумье!
Естественно стремиться к чистоте.
Так мы вплотную подходим к чистой сущности поэзии. Она тревожна, как зловещее круженье десятка мельниц на краю голого поля в чёрный, голодный год.
Борис Пастернак. Несколько Положений. 1922
…Искусство всегда служит красоте, а красота есть счастье обладания формой, форма же есть органический ключ существования, формой должно владеть всё живущее, чтобы существовать, и, таким образом, искусство, в том числе и трагическое, есть рассказ о счастье существования.
Борис Пастернак. Доктор Живаго

Дмитрий Быков. Борис Пастернак.
Из главы «Счастливец
…Он весь был нацелен на счастье, на праздник, расцветал в атмосфере общей любви, а несчастье умел переносить стоически. Оттого и трагические неурядицы своей личной биографии — будь то семнадцатый год, тридцатый или сорок седьмой, — он воспринимал как неизбежные «случайные черты», которые призывал стереть и Блок. Однако если у Блока такое настроение было редкостью — подчас неорганичной на фоне его всегдашней меланхолии (какое уж там «Дитя добра и света!»), — то Пастернак тает от счастья, растворяется в нем:
Мне радостно в свете неярком,
Чуть падающем на кровать,
Себя и свой жребий — подарком Бесценным твоим сознавать!
А ведь это больничные стихи, задуманные «между припадками тошноты и рвоты», после обширного инфаркта, в коридоре Боткинской больницы — в палате места не нашлось. Врачи, лечившие его во время последней болезни, вспоминали о «прекрасной мускулатуре» и «упругой коже» семидесятилетнего Пастернака, — что же говорить о Пастернаке сорокачетырехлетнем, в избытке поэтического восторга носившем на руках тяжелого грузинского гостя; о пятидесятилетнем, с наслаждением копавшем огород —
Я за работой земляной
С себя рубашку скину,
И в спину мне ударит зной
И обожжет, как глину.
Я стану, где сильней припек,
И там, глаза зажмуря,
Покроюсь с головы до ног Горшечною глазурью.
И если в пятьдесят и даже шестьдесят он все еще выглядел юношей — что говорить о двадцатисемилетнем Пастернаке, о Пастернаке-ребенке —
Юность в счастьи плавала, как
В тихом детском храпе
Наспанная наволока.
Этот заряд счастья и передается читателю, для которого лирика Пастернака — праздничный реестр подарков, фейерверк чудес, водопад восторженных открытий; ни один русский поэт с пушкинских времен (кроме разве Фета — но где Фету до пастернаковских экстазов!) не излучал такой простодушной и чистой радости. Тема милости, дарения, дара — сквозная у Пастернака:
Жизнь ведь тоже только миг,
Только растворенье
Нас самих во всех других,
Как бы им в даренье.
И, откликаясь на эту готовность к счастью, судьба в самом деле была к нему милостива: он спасся в кошмарах своего века, не попал на империалистическую войну, уцелел на Отечественной, хотя рисковал жизнью, когда тушил зажигательные бомбы на московских крышах или выезжал на Фронт в составе писательской бригады. Его пощадили четыре волны репрессий — в конце двадцатых, в середине и в конце тридцатых, в конце сороковых. Он писал и печатался, а когда не пускали в печать оригинальные стихи — его и семью кормили переводы, к которым у него тоже был прирожденный дар (он оставил лучшего русского «Фауста» и непревзойденного «Отелло» — подвиги, которых иному хватило бы на вечную славу, а для него это была поденщина, отрывавшая от главного). Трижды в жизни он был продолжительно, счастливо и взаимно влюблен (трагические перипетии всех трех этих историй сейчас не в счет — важна взаимность). Наконец, период травли, государственных преследований и всенародных улюлюканий пришелся на времена, которые многие вслед за Ахматовой называли «вегетарианскими» — на сравнительно гуманный хрущевский период. Как замечали злопыхатели — а их у Пастернака хватало, — «Голгофа со всеми удобствами»; об удобствах этой Голгофы мы подробнее поговорим в соответствующей главе, но со стороны опала Пастернака выглядела и в самом деле несравнимой с трагической участью Мандельштама или Цветаевой.
***
Счастье может выглядеть оскорбительно бестактным, неуместным, эгоистическим. Мало ли беззаботных счастливцев знал двадцатый век! Мало ли их, этих удачников запомнили тридцатые лишь как время оглушительных индустриальных успехов и свободной продажи черной икры!
Пастернаковская установка на счастье многих раздражала. Сохранилась запись современника о том, как весной 1947 года Пастернак, красивый, здоровый, счастливо влюбленный, — вихрем втанцевал в комнату безнадежной больной и принялся трубным голосом расхваливать погоду, весну, закат, словно ничего не замечая — в пляшущем вокруг него ореоле счастья... Взгляд, конечно, поверхностный и раздраженный; может быть, Пастернак пытался так утешить больную — по-своему, по-пастернаковски... ведь для него смерть — не конец, а лишь переход к тому, о чем мы судить не можем («Смерть — это не по нашей части», — поставил он точку в подобных разговорах уже на первых страницах «Доктора Живаго»). Но и тех, кто не знал Пастернака, не видел его в быту, раздражала непривычная восторженность его поэзии — особенно в контексте русской словесности, привыкшей томиться от неразделенной любви и гражданской неудовлетворенности. Счастливцы здесь — редкость, их можно перечесть по пальцам, и оттого аналогии между ними неизбежны. «Все в нем выдает со стихом Бенедиктова свое роковое родство», — писал его упорный недоброжелатель Набоков. Но радость раннего Бенедиктова (поздний ликовать перестал, и читатель его разлюбил) — радость удачливого любовника, собственника, игривого молодца, восторг гедониста, наделенного отменным пищеварением и глухого к изначальному трагизму бытия. Случай Пастернака — совершенно иной. В пастернаковское счастье непременной составляющей входит трагизм, но «трагическое переживание жизни» — не нытье и сетования, а уважение к масштабу происходящего. Все плачущие женщины в стихах и прозе Пастернака прежде всего — прекрасны. И — еще одно чудесное совпадение литературы и жизни — на похоронах Пастернака многим запомнилась плачущая Ивинская. «Я никогда не видела такой красоты, хотя она была вся красная от слез и не вытирала их, потому что руки у нее были заняты цветами», — рассказывает Марья Розанова. Эта рыдающая красавица с цветами в руках — лучший образ пастернаковского отношения к миру, и здесь, как во всех главных коллизиях его биографии, поработал Главный Художник.
Именно поэтому его стихи так любили каторжники. Варлам Шаламов, писатель, вероятно, самой мучительной и исковерканной биографии во всем русском двадцатом веке, — а уж тут выбирать есть из кого, — писал: «Стихи Пушкина и Маяковского не могли быть той соломинкой, за которую хватается человек, чтобы удержаться за жизнь — за настоящую жизнь, а не жизнь-существование». А Евгения Гинзбург, автор «Крутого маршрута», услышав, что приговор ей — не расстрел, а десять лет лагерей, еле сдерживается, чтобы не заплакать от счастья, и твердит про себя из того же «Лейтенанта Шмидта»: «Шапку в зубы, только не рыдать! Версты шахт вдоль Нерчинского тракта. Каторга, какая благодать!»
Христианское ощущение жизни как бесценного подарка было в двадцатом веке даровано многим, ибо метафора реализовывалась буквально: жизнь отбирали — но иногда, по трогательной милости, вдруг возвращали. Нужно было хорошо поработать над российским народонаселением (в этом смысле советская власть пошла дальше царской), чтобы каторга воспринималась как благодать. Каторжники Двадцатого века любили Пастернака потому, что он прожил Жизнь с ощущением выстраданного чуда. Это счастье не самовлюбленного триумфатора, а внезапно помилованного осужденного.
Его стихи оставались той самой «последней соломинкой» Потому, что в каждой строке сияет фантастическая, забытая полнота переживания жизни: эти тексты не описывают природу — они становятся ее продолжением. Вот почему смеш¬но требовать от них логической связности: они налетают порывами, как дождь, шумят, как ветки. Слово перестало быть средством для описания мира и стало инструментом его воссоздания.
Вот и еще одна причина радоваться при самом звуке пастернаковского имени: перед нами — осуществившееся в полной мере дарование. «Мне посчастливилось высказаться полностью» — самооценка, в которой нет преувеличения. Пастернак бесстрашно бросался навстречу соблазнам своего времени — и многим отдал дань; его победа не в безупречности, а в полноте и адекватности выражения всего, что он пережил (и в том, что он не боялся это переживать). Этому- то триумфу мы радуемся вместе с ним — потому что после такой жизни и смерть кажется не противоестественной жестокостью, а еще одним, необходимым звеном в цепи. Этой-то интонации пастернаковских стихотворений о смерти и не могли понять современники: больше всего их озадачивал «Август». «Все о смерти, и вместе с тем сколько жизни!» — сказал потрясенный Федин незадолго до того, как предать автора, своего многолетнего друга.
Прощай, лазурь Преображенская
И золото второго Спаса,
Смягчи последней лаской женскою
Мне горечь рокового часа.
Прощайте, годы безвременщины!
Простимся, бездне унижений
Бросающая вызов женщина!
Я — поле твоего сраженья.
Прощай, размах крыла расправленный,
Полета вольное упорство,
И образ мира, в слове явленный,
И творчество, и чудотворство.
Это сочетание вольности и упорства, гордость за образ мира, столь полно явленный в слове как будто и при нашем живом участии (ибо щедрый автор дает нам шанс читательским сотворчеством поучаствовать в его работе), — как раз и наполняет нас счастьем при одном звуке имени «Пастернак»…

Борис Пастернак
Счастье
Исчepпaн вeсь ливeнь вeчepний
Сaдaми. И вывoд — тaкoв:
Нaс счaстьe тoму жe пoдвepгнeт
Тepзaнью, кaк сoнм oблaкoв.
Нaвepнoe, буpнoe счaстьe
С лицa и нa вид тaкoвo,
Кaк улиц пo смытьи нeнaстья
Стoлиствeннoe тopжeствo.
Тaм миp зaключeн. И, кaк Кaин,
Тaм зaштeмпeлeвaн тeплoм
Oкpaин, зaбыт и oxaян,
И высмeян литьями гpoм.
И высью. И кaпeль икoтoй.
И — внятнoй тeм бoлee, чтo
И poщaм нeт счeтa: peшeтa
В сплoшнoe слились peшeтo.
Нa плoскoй листвe. Oкeaн
Paсплaвлeнныx пoчeк нa днe
Бушующeгo oбoжaнья
Мoлящиxся вышинe.
Кустapникa сгустoк нe выжaт.
Пo клeткe и влюбчивый клeст
Зepнoм тaк зaдopнo нe бpызжeт,
Кaк жимoлoсть — poссыпью звeзд.
1915

Иллюстрация:
Юрий Анненков. Портрет Бориса Пастернака. 1922 г
По книгам:
Пастернак, Б. Л. Полное собрание сочинений с приложениями : в 11 томах. Т. 5 : Статьи, рецензии, предисловия. Драматические произведения. — Москва : Слово/ Slovo, 2004. — 749 с.
Быков, Д. Л. Борис Пастернак. — Москва : Молодая гвардия, 2006. — 892 с. — (Жизнь замечательных людей).