Общественная организация
Центр Чтения Красноярского края
Государственная универсальная научная библиотека Красноярского края
Главная Архив новостей Открытые книги Творческая мастерская Это интересно Юбилеи Литература Красноярья О нас Languages русский
Стихи нельзя объяснить – только понять
Октавио Пас
мексиканский переводчик, поэт и эссеист, Лауреат Нобелевской премии за 1990 год
Литература Красноярья

Мария Семеновна Астафьева-Корякина

«Ощущения давности нет в моей душе. Все, что было, идет со мною, минуя пространство и время, - лишь радость преходяща, а печаль и память вечны, да ещё любовь к близким. Не мною сказано, что все, кого мы любим, - есть боль наша, и над болью этой, светлой и неизбывной, не властны ни бури жизни, ни ветры времени…»
М.С. Корякина
«Мы не успели достойно оценить в ней в тени Виктора Петровича хорошего русского писателя из тех, кто не на виду, но без кого не бывает большой литературы, потому что они - ее почва, ее небеса и земля, которых мы ведь тоже обычно не видим, но без которых не живем. Она жила Виктором Петровичем, его делом, его словом, и никак было не понять, когда в заботе о детях, в долгом горе при двух умерших дочерях, при хлопотах с внуками, которым она стала и бабушкой и матерью одновременно, она еще успевала писать свои живые, открытые, сердечно простые книги, в которых отказывалась от услуг воображения для побеждающей любви…
Они глядели на эту жизнь с двух сторон, но одним сердцем. И, говоря о себе, оказывается, сказали о нас, ничего не утаив, исповедавшись за нас перед Богом и русской историей».
В.Я. Курбатов

Мария Семеновна Астафьева-Корякина родилась 22 августа 1920 г. в городе Чусовом Пермской области, в большой семье. Отец работал на железной дороге составителем поездов, а мать занималась воспитанием девятерых детей. Окончив семилетку, Мария Корякина поступила в Лысьвенский механико-металлургический техникум. Но учебу после третьего курса пришлось оставить, так как необходимо было помогать семье. Работала на металлургическом заводе, техникум окончила позже заочно. Мария Семеновна – участница Великой Отечественной войны. Она окончила курсы медсестер и весной 1943 года добровольно ушла на фронт. В годы войны состоялось ее знакомство с будущим мужем, солдатом нестроевой части Виктором Петровичем Астафьевым. В конце 1945 года, демобилизовавшись, она вернулась на родину вместе с супругом. В 1966 году супруги переехали в Пермь, где Астафьева-Корякина начинает пробовать свои силы в литературе. Ее первый рассказ «Трудное счастье» был опубликован 10 октября 1965 г. в пермской газете «Звезда». С 1969 по 1981 год семья Астафьевых проживала в Вологде. В это время начинают выходить книги М.С. Корякиной, ее произведения публикуются в журналах. В 1981 году Мария Семеновна вслед за мужем переехала в Красноярск. Долгие годы она перепечатывала рукописи Астафьева, вела переписку с многочисленными корреспондентами, с издательствами и редакциями. Пережив мужа почти на 10 лет, в последние годы Мария Семеновна а занималась сохранением наследия Виктора Астафьева. Ее собственные произведения издавались в Перми, Архангельске, Красноярске, в Москве.
«Сам Виктор Петрович, - рассказывал писатель Юрий Беликов, - как известно, часто приводил поговорку из Владимира Даля: «Не у каждого жена Марья, а кому Бог даст!» В этом смысле великому русскому писателю повезло: Марья, или МарьСемённа, была и оставалась, даже в астафьевском посмертии, его «Зрячим посохом», если вспомнить название одной из книг Виктора Петровича. И не только потому, что привезла его, контуженного, после Великой Отечественной в Чусовой. И не потому, что охраняла его творческий покой от натиска многочисленных друзей-приятелей («Ну, мегера я, мегера, а Витьку всё равно не разбужу!»). А оттого, что изначально, с той поры, как они познакомились и полюбили друг друга, и в особенности, когда он с головой окунулся в прорубь писательства, истово верила в своего Витю.
Я сравнивал её со знаменитой Марковной — верной женой и спутницей протопопа Аввакума. «Долго ли нам ещё, Петрович, идти?» — спрашивала она неистового протопопа. — «Марковна, до самыя до смерти!» — ответствовал он. — «Добро, Петрович, ино ещё побредём». Я вот думаю: «Если бы Марковна не сказала «Добро, Петрович…», совершил ли он свой духовный подвиг? Так же и Мария Семёновна. Если бы она не следовала по стопам своего мужа (из Чусового — в Пермь, из Перми — в Вологду, из Вологды — в Красноярск), состоялся ли он как великий русский писатель и проповедник? Разумеется, я подразумеваю не только географическое следование.
Сам Астафьев не мог не понимать роль Марьи в собственной творческой судьбе. И дело не столько в том, что она держала дом, семью, детей, а потом, после смерти дочери Ирины, — и внуков. По сути, она была его литературным секретарём — перепечатывала помногу раз черновики и варианты исправленных рукописей. Но даже и это не исчерпывает её значения. В известном смысле она являлась его ангелом-хранителем. Во время наших бесед с Виктором Петровичем в Овсянке летом 1991 года он признался: «МарьСемённа — моя лошадка. Меня, психа контуженного, вынести?!»
«Двух соловьёв поединок» обычно заканчивается тем, что один из них улетает с места руладной дуэли. Или замолкает. Но в семье Астафьевых уживались два творца — Виктор Петрович и Мария Семёновна. Начавшая писать ещё в Перми, где была опубликована её первая повесть «Отец», Мария Корякина-Астафьева издала около двадцати книг прозы и мемуарной эссеистики. Среди них — «Надежда горькая, как дым», «Липа вековая», «Нужны трёхцветные кошки», «Земная память и печаль», «Знаки жизни»…

ВАЛЕНТИН КУРБАТОВ

СВЕЧА, ЗАЖЖЕННАЯ С ДВУХ КОНЦОВ
(фрагменты статьи)

…Мария Семеновна пишет так чудно просто и естественно и ее мир так по-русски обыкновенен, что всяк слышит сквозь текст свое сердце и не ищет посредников...
***
«Отец» родился, когда уже вышли все лучшие светлейшие главы «Последнего поклона», которые она перепечатывала не по разу (как всё у Виктора Петровича во все годы), которые боготворила, у которых нечаянно, без всякой мысли об этом, училась чистоте любящей памяти. И однажды своя семья собралась в ней сама собой так живо, так спасительно, так необходимо душе, что осталось «только записать», только пробиться сквозь сопротивление слова к простой правде памяти, не повредить этому чуду воскрешения.
И как же верна была интонация! Наш бедный Чусовой с его словно чуть вы¬цветшей, припорошенной сажей, обесцвеченной жизнью был написан почти без красок, как фотография из старого сундука, но именно эта бедность и бы¬ла правдой. Да и характеры были спокойны и просты, каковы они обычно на го¬родской окраине, куда словно сама судьба относит все здоровое и негромко це¬лостное, что обычно зовется «фоном» жизни и что по существу составляет ее крепкую сердцевину.
Писать этот мир необычайно трудно, если не сталкивать в нарочитую героику позднего Кочетова, в метафизические пропасти Платонова или иронию Сологуба. Мария Семеновна как будто сознательно ушла от художественных тонкостей, доверившись любящему сердцу, и это послушание правде сделало повесть сразу родной русскому читателю, так что она спокойно входила потом в разные издания и везде была у места.
***
… И там, на кладбище, под кипящим снежным зарядом перед смирным крестом всё поневоле вспоминалась повесть и всё думалось — что это был за мир, за люди, умевшие всё перемогать без жалобы, с неизменным светом, как сам этот ненаглядный отец героини с его присказкой «иной раз подумаю — дак хоть не живи, а опять раздумаюсь — дак хоть заживись»? Куда они делись — целая страна с отчетливым лицом, так не похожим на «до революции», но таким русски-старинным, что дети этой страны легче, чем мы, узнали бы себя в детях Аксакова и Короленко, Гарина и Толстого?.. Писательница не спрашивает об этом. Это спрашивает наша нежность и сентиментальность при чтении наше вдруг осознавшее себя сиротство, словно так же ушла, растворилась в безумии мира и наша семья, наш род и дом.
***
...И там, в этой прозе, в малых повестях, больших и малых рассказах («Пешком с войны», «Анфиса», «Был день», «Надежда горькая, как дым») царила все та же доверчивая простота рассказа в самом его житейском понимании. Так старые деревенские женщины могут сказать: если бы списать мою жизнь, получилась бы такая книга (и Горький действительно в свой час велел списывать эти жизни, чтобы не западала землей самая сердцевина жизни). Так человек горячечно шепчет в купе нечаянному соседу все, что не всегда может сказать священнику. И опять это были русские характеры и русская жизнь — то есть, через край беды, горя и одиночества. Но нигде ни автор, ни герои не ищут жалости и не ожесточаются, потому что по существу и не знают иной реальности. Да и знали бы, не ожесточились.
***
Как жестока была жизнь, как страшна! Эти дикие драки на базарах, эти амнистии к дню рождения товарища Сталина, когда каждую ночь кого-то раз¬девали, а то и убивали, эта злая барачная нагота откровенного, не стыдящегося себя быта, эти ежедневные телеги и полуторки, влекущиеся на кладбище. Но сквозь всю эту обиходную тьму — спокойный необманчивый свет незыблемой надежды и никуда не девшейся системы координат, когда зло знает, что оно зло и не переодевается добром. И когда я сегодня вдруг, стесняясь себя, плачу над рассказом «Был день» о девочке, вопреки очевидности после похоронки годами ждавшей отца с войны, и дождавшейся, и тотчас узнавшей его в толпе на перроне, я слышу в себе эту тогдашнюю закваску, когда и свое, и чужое горе уже не достигают сердца — столько его перевидали, а радость все еще подка¬шивает и не дает удержать слез. Это эхо тот миропонимания, того внутреннего добра, дожидающегося в душе своего неизбежного часа.
***
Большой художник — это воронка властная и с годами захватывает в свое вращение не только мелочь учеников, подражателей, приживал, но и близкие таланты. Мария Семеновна в пути жизни медленно отсекала свою жизнь, как бы постепенно теряла нажитые не с ним привычки, черты характера, родные воспоминания, художественные привязанности в то время, как он властно вбивал в творчество всю их общую жизнь, ее семью, ее предание, увиденные им с острой часто смущающей ее стороны. Ее собственная память искала защиты и тогда стали появляться документальные, мемуарные книги Марии Семеновны, в которых читатель Астафьева узнавал те же факты и порою одних героев в неожиданно новом для себя, иногда уточняющем, иногда противоположном толковании.
Мария Семеновна всегда утверждала: «Я пишу простых людей», и это было правдой. Она и писала, и пишет их просто и естественно, живо и верно со¬храняя интонацию повседневности, счастливо умея перевести в слово бедность дня, не повредив его внутренней поэзии. Но и Виктор Петрович пишет тех же людей, а мы почти не узнаем их, потому что они тотчас становятся его зеркалом и выглядят всегда крупнее, ярче, сочнее, оживляются воображением и страстью и начинают жить властными законами художественного пространства, уже не подвластные себе. Жизнь, оставаясь частной и повседневной, неожиданно напрягается и прорывает оболочку дня, наливаясь силой и яростью и обнаруживая скрытый в ней эпос и тугие романные пружины. Он извлекает в характере не бывшее, но могущее быть, достраивая жизнь до худо¬жественного произведения, до духовного преображения. Не всегда светлого. Когда темнеет время и с ним душа особенно страдающего от зла мира художника, его проза темнеет вместе с ним, краски мрачнеют, рисунок подсыхает и теряет тонкость отделки, являются крупные плоскости обобщений. И когда это касается близких людей, Мария Семеновна, побуждаемая самим законом охранения жизни и правды, как она ее знает, берет в руки перо и, умоляя: «Верьте мне, люди», пишет «как оно было», как бы затягивая зияния, оставленные художником, и возвращая миру его прежнюю цельность, его право на бедную, не обогащенную, не тронутую властью художника жизнь.
Можно только догадываться, как временами ей было больно, а то и страшно, но она сама была писатель и знала, какой ценой дается и берется право на свидетельствование. Мария Корякина все более уступала Корякиной-Астафь- евой, а в последнее время и Астафьевой-Корякиной. Это была не произвольная перемена имени на обложке. Это была эволюция сознания и дара, эволюция призванности.
***
…Кажется, больше всего стихов в последней, самой горькой и трудной книге Марии Семеновны — «Знаки жизни», которая, если бы не спасительная сила русской поэзии, может быть, и не была бы договорена до конца — столько сошлось в ней страшной исповедности, столько страдания, столько незаживающей боли. В ней, как в старом, много видавшем зеркале, кажется, отразились и все предшествующие книги, и все прежние герои, так что временами мы невольно оглядывались: Господи, мы это знаем, не сразу умея вспомнить, откуда, не умея вызвать необходимую цитату из прежних лет.
Но как все посуровело и потемнело! Жизнь до срока утаивает связи событий, и человек живет «вперед», не слишком оглядываясь, и тем одолевает труд жизни. Но преклонные лета, кажется, для того и даются человеку, чтобы он мог однажды со страшной яркостью увидеть неумолимую стройность цепи своей «случайной» жизни и хорошо если не с опозданием понять Господний урок, сокрытый в этой цепи. Начатая последним счастливым предвоенным вальсом все в том же Чусовом (вечная горькая и счастливая ее судьба), книга медленно наливается тьмой, по мере того как тянется, затягивается узел судьбы, как пересекает ее жизнь смерть дочери, родителей, братьев, сестер, второй дочери. Иногда думаешь, зачем эта подробность, это переглядывание самых малых событий, которые мы уже помним и по повестям Виктора Петровича «Так хочется жить» и «Веселый солдат»? Зачем это подробное описание всего вплоть до того, что шила за жизнь в тех или иных драматических обстоятельствах, это перечисление оборок и вытачек, пока не поймешь, что подробность — это защита, это тайная молитва, это отведение глаз судьбы, чтобы не поглядеть в самую глубь, не услышать невыносимое «Поднимите мне веки». Это подробность, равная молчаливым слезам. Ну и не одно это, конечно.
И здесь много смешного — чувство юмора всегда хранило ее и она всегда держала его наготове. И здесь есть молодые мгновения счастья и редкие часы покоя, но чаще, настойчивее, неотступней это «знаки жизни», скрученной в ожидании со стиснутым сердцем — в родной семье, в чужой -— настоящей рус¬ской жизни, в которой воздаяние за вольные и невольные свои и чужие ошибки следует скоро, потому что христианское сознание входит в нас с молоком ма¬тери равно в «партейных» и «простых» и не пускает нас пожить «без оглядки».
К тому же это была жизнь не просто двух русских людей в тяжкой бедности послевоенных лет завязывающаяся так тяжело, что потом не выровняешь и достатком. Это была жизнь русских художников, которые знали значение каждого слова и лучше других знали грозную силу и требовательность этого слова. Здесь почти ничего не говорится о книгах ни своих, ни Виктора Петровича, но зато отлично передано, из какого «материала» они строятся, из ка¬кого горя растут и какую жизнь преображают.
И при этом — тоже горькая тайна книги — ты понимаешь, что она писала не одной волей писательницы, а словно в ответ на просьбу самой жизни: для Чего она была так трудна, как впрочем, пишутся и все настоящие книги. В самой-то жизни, в самое мгновение беды человеку «не до того» — он бьется, защищаясь и превозмогая горе, ища выхода из нужды, а в воспоминаниях горе входит в общий порядок вещей, обретает сюжет, переодевается в слово и, пока переодевается, не то что светлеет, а делается переносимым.
Само слово таящейся в нем всеобщностью, «плотью» времени, своей долгой исторической отстоявшейся жизнью как будто спешит разделить «частное» на всех и скоро как будто совсем личная исповедная книга начинает выполнять для читателя вовсе вроде не предполагаемую писателем спасительную роль, потому что она прибавляет человеческому слову милосердной полноты, новой живой глубины. И опять понимаешь, что слово прирастает не игрой, как бы эффектно ни оборачивали его крепкие молодцы модернисты, а только настоящим счастьем и настоящим страданием.
***
Перед нами, кажется, первый в русской литературе опыт не последующего комментария жизни художника, как в дневниках или мемориях Софьи Андре¬евны Толстой, Анны Григорьевны Достоевской или Валерии Дмитриевны Пришвиной (ужине знаю, надо ли оговариваться, что дело не в «калибре» и не в степени соизмеримости призываемых мною примеров), а опыт параллельного художественного существования и трагического преображения одной реальности.
Они глядят с двух сторон одним сердцем, и жизнь наливается светом и тьмой, земной плотностью и такой объемной подлинностью, что сама уже кажется не отражением, а отдельной самостоятельной реальностью, растворенной в нашем сердце как часть нашего домашнего предания и нашей судьбы.
Старость не стыдится сентиментальности, ей не надо притворяться «крутой» и властной, и я с любовью склоняюсь перед отвагой двух русских художников, проживших перед нами с исповедной доверчивостью, не утаив ни благородного, ни темного дня и чувства, чтобы и мы не стыдились своей немыслимой жизни и верили, что и нам будет успокоение и небесное прощение.
По материалам сайтов:По книгам:
  • Корякина-Астафьева, Мария Семеновна. Земная память и печаль. - Красноярск : Енисейский благовест, 1996.
  • М. С. Корякина-Астафьева. – Знаки жизни. - Красноярск: Книжное издательство, 1994.
  • Корякина-Астафьева, Мария Семеновна. Липа вековая. - Москва: Современник, 1987.
  • Корякина-Астафьева, Мария Семеновна. Надежда горькая, как дым. - Москва: Молодая гвардия, 1989.
  • Корякина-Астафьева, Мария Семеновна. Нужны трехцветные кошки. - Красноярск: Красноярское книжное издательство, 1991.
  • Корякина-Астафьева, Мария Семеновна. Отец. - Москва: Детская литература, 1988.
  • Корякина-Астафьева, Мария Семеновна. Пешком с войны. - Москва: Современник, 1982.
  • Корякина-Астафьева, Мария Семеновна. Свекор . - Красноярск: Енисейский меридиан, 1998.
  • Корякина-Астафьева, Мария Семеновна. Сколько лет, сколько зим. - Красноярск: Офсет, 2000.
  • Корякина-Астафьева, Мария Семеновна. Сколько лет, сколько зим. - Красноярск: Красноярское книжное издательство, 1981.
  • Корякина-Астафьева, Мария Семеновна. Шум далеких поездов. - Красноярск: Красноярское книжное издательство, 1984.
  • «Я слишком любила жизнь»: [сборник воспоминаний о М. С. Астафьевой-Корякиной и др.]. - Красноярск: Буква Статейнова, 2014.